См. Цицеронов Разговор о республике.
XII
Весьма замечательный разговор французского путешественника П. Люкаса с одним из Турецких Дервишей, с которыми он встретилс я
Павел Люкас (Paul Lucas) рассказывает, что, когда он находился в Бруссе, городе Натолии, и вместе с одною знаменитою особою вышел прогуляться в окрестностях небольшой деревни по имени Бурнонс-Баши, с ним случилось следующее происшествие:
«Мы пошли вместе в одну мечеть, где похоронен знаменитейший из их Дервишей, т. е. имевший оную под всегдашним своим охранением; пришли же туда потому, что сии места определены для прогулок и отдохновений. Нас привели в одну киоску, где мы нашли четырех Дервишей, которые приняли нас со всевозможною вежливостью и даже пригласили нас к своему столу. Нас уверяли, а впрочем, мы и сами скоро заметили то, что они знаменитые Дервиши и действительно ученые мужи. Один из них, по словам его, был уроженец из земли Узбеков; он показался мне еще ученее, нежели прочие, и полагаю, что <он> говорил на всех языках целого мира.
Так как ему неизвестно было, что я Француз, то, поговорив со мною некоторое время по-Турецки, он спросил меня, не умею ли я по-Латыни, по-Испански или по-Итальянски. Я сказал ему, что может говорить со мною по-Итальянски, однако он скоро заметил, что и это не есть мой природный язык. Итак, заключая, что я не Итальянец, он просил меня сказать ему, какой я уроженец. Когда же узнал о сем, то начал говорить мне по-Французски так, как человек, который бы воспитан был в самом Париже,
«Как! сказал я, разве вы были во Франции?» Он отвечал мне, что никогда там не бывал, но что, по склонности своей, весьма желал бы побывать там. Я очень уговаривал его к тому и, чтобы убедить его, сказал ему, что нет в свете Государства, где бы было больше вежливости; что особливо иностранцы приняты там весьма хорошо; что, словом, путь сей ничего, кроме одного удовольствия, принести ему не может. «Нет, нет, возразил он мне, я не решусь на это, и весьма бы глуп был, когда бы положился на таковые лестные для себя надежды. Я человек ученый, а потому уверен, что меня там не оставили бы в покое; сего уже очень довольно, чтобы мне никогда о сем и не думать. Сколько я ни старался разуверить его, говоря, что он ошибается, что, конечно, кто-нибудь насказал ему столь много худого о моем отечестве; что, напротив, Франция есть рассадник ученых людей, и что Король, которого я имею счастье быть подданным, сам весьма любит их; чему доказательством служит то, что хотя я, по званию своему, не из числа ученых, однако ж Его Величество отправил меня, на своем иждивении, путешествовать по сим странам, с тем намерением, дабы открыть то, что еще неизвестно и что послужило бы к усовершенствованию наук, как наприм. травы, кои могут быть полезны в врачебной науке — древние памятники, кои могут пояснить события древности, а тем соделать Историю достовернее и полнее — наконец, земли, коих обозрение может исправить географические карты. Одним словом, сколько я ни доказывал ему, даже примерами, любовь, каковую имеют во Франции к наукам и к ученым, он все их приписывал действию климата; и если соглашался на сказанное мною, то соглашался, казалось, по одной только вежливости. Он, однакож, был весьма доволен, слыша от меня таковые лестные о Франции отзывы, и даже примолвил, что, может быть, он когда-нибудь и предпримет путь сей. — По окончании разговора, Дервиши повели нас в дом свой, который находился у подошвы горы, неподалеку от Еурнонс-Баши. Там мы напились у них кофею; и потом я простился с ними, обещав опять прийти к ним.
10-го Числа Узбекский Дервиш сам также посетил меня. Я принял его сколько можно лучше; и как он казался мне любопытным ученым человеком, то показал ему купленные мною рукописи, о которых отозвался он, что они подлинно редки и писаны хорошими сочинителями. К похвале сего Дервиша я должен сказать, что это был человек, которого даже наружность имела действительно что-то необыкновенное. Он сообщил мне некоторые превосходные открытия по врачебной науке и обещался со временем сообщить оных еще более. «Но наперед надобно, сказал он, чтобы вы к тому несколько приготовили себя; и я надеюсь, что некогда вы будете в состоянии воспользоваться тем светом, каковым могу я обогатить смысл ваш».
Посмотрев на него, нельзя было сказать ему более 30 лет; но, по его словам, он жил уже более века, и сему можно было еще охотнее верить тогда, как он рассказывал о своих многих и долговременных путешествиях.
Он говорил мне, что их числом 7-мь друзей, и что все они таким образом странствуют по целому миру, с намерением еще более усовершенствовать себя; что, расставаясь, они условливаются между собою съехаться опять вместе чрез 25 лет в каком-нибудь городке и что прибывшие наперед должны всегда поджидать прочих. Это заставило меня предположить, что на сей раз местом съезда для сих 7-ми ученых мужей, конечно, избран был город Брусса; ибо их собралось уже туда четверо, и они были между собою так дружны, что никак нельзя было подумать, будто нечаянный случай собрал их вместе, а что, напротив, они собрались по долговременному друг с другом знакомству.
Говоря с умным человеком, находишь всегда случай говорить о разных любопытных предметах; таким образом и наш разговор напеременно относился то к Религии, то к Натуре. Наконец речь нечувствительно зашла о Химии, Алхимии и Кабале. Я при сем сказал ему, что последние две науки, особливо же познание так называемого Философского камня, почитаются большею частью людей за науки, совершенно мечтательные.
«Это не должно удивлять вас, отвечал он. Вообще ничему нельзя дивиться в сей жизни, и истинно мудрый слушает все, ничем не соблазняясь. Но если он столько кроток, что оказывает снисхождение к невежественной толпе, то неужели он должен унижать и собственный свой разум, потому что другие не могут понимать того, что он видит? Неужели он должен подвергать себя суждению слепой черни, потому что она не в состоянии сносить свет, который не может ослеплять глаза истинно мудрого? Кто говорит об истинно мудром, продолжал он, тот разумеет такого человека, который один имеешь право мудрствовать. Таковый не имеет никакой привязанности к миру; он без малейшего беспокойства видит, как все пред ним умирает и все оживает. Таковый может доставить себе богатейшие сокровища, нежели какие имеют у себя самые сильные в мире Государи; но он все ногами попирает. Сие-то великодушное ко всему презрение подставляет его, даже в самой бедности, превыше всех житейских случаев.
Тут я прервал его. «При всех этих превосходных правилах, сказал я ему, мудрый так же умирает, как и прочие люди. Что же мне в том, проживу ли я жизнь свою, как мудрый или как безумец, когда мудрость не имеет никакого преимущества над безумием, и когда первая столь же мало освобождает от смерти, как и последняя?» — «Ах! возразил он, я очень вижу, что вы не были знакомы ни с одним Философом….. Итак, знайте, что Философ, каковым я его вам описываю, хотя действительно так же умирает — ибо смерть неразлучна уже с натурою, и быть от оной изъяту было бы нарушением порядка — но он продолжает жизнь свою до самого последнего предела, т. е. до того времени или срока, который предназначен ей от Творца. Замечено, что срок сей составляет 1000 лет и что долее оного не живет и Мудрый. Он достигает сего чрез познание истинного врачевства, которым устраняет от себя все, препятствующее отправлению жизненных действий и могущее нарушить равновесность в его натуре, — которым также он научается познавать все то, что Богом открыто было нашему Праотцу. — Не по собственной ли вине своей лишается человек сего изящного преимущества — жить 1000 лет — преимущества, которое он всеми силами долженствовал бы сохранять?
Итак, вот что, продолжал он, обретают истинно Мудрые…. А чтобы вы не могли более обманываться, скажу: вот что называют Философским камнем, который не есть наука мечтательная, как мнят полуученые; но то есть вещь самая подлинная, или действительная. — Впрочем, она немногим только известна, и даже как бы невозможна для большей части людей, кои губят себя корыстолюбием либо сладострастием, и кои, желая жить, тем самым нередко убивают себя.